Свидетельства из первых рук
Условия, при которых мы можем сказать, что знаем нечто и что это знание адекватно, разнообразны. Простейший случай — когда мы говорим, что знаем нечто, основанное на непосредственных показаниях, воспринятое и интерпретированное в ходе непосредственного опыта. Я имею в виду то, что называется «непосредственно приобретенным знанием» («knowledge by acquaintance»), «обладанием» непосредственным опытом. Например, я смотрю из окна моего кабинета, солнце блестит на листьях деревьев, птицы щебечут и порхают в ветвях, стрекочут сверчки, я слышу звук капели, ласковый ветерок овевает лицо. Картина, которую я вижу, не является чем-то полностью бессвязным и запутанным. Она прошла через мои органы чувств, обработана моими действиями в ходе моих переживаний, осмыслена в процессе ее восприятия. Я знаю этот непосредственно данный мне мир в контексте настоящего вследствие моих восприятий, понятий и поведенческих взаимодействий с ним. То, с чем мы сталкиваемся, как дано, так и взято, как воспринято, так и использовано. Все это подтверждено в процессе моего активного поведенческого взаимодействия с миром.
В качестве проверки я могу протянуть свою руку и пошевелить пальцами, приблизив их к свету лампы. Они отбросят тень на стол. Все эти предметы восприятия даны мне посредством органов чувств. Ручка, которую я держу в своих пальцах, двигается по бумаге, оставляя на ней голубой след. В итоге получаются слова. Я потираю лоб, закрываю и открываю глаза. Я слышу смех детей, лай собаки, звуки от проезжающего вдалеке автомобиля. В этом контексте то, в чем я убежден как в истинном, описывает мир объектов и событий, с которыми я сталкиваюсь. Если я путаюсь или мне что-то непонятно относительно какого-то фрагмента этого процесса, я смогу получить новое подтверждение своим знаниям, чтобы избежать искаженного восприятия действительности. Действительно ли это смеются дети? Я могу подойти к окну, выглянуть из него или даже позвать их. Действительно ли это лает собака? Дай-ка я выгляну и посмотрю. Я могу бросить ей несколько собачьих крекеров. Действительно ли проехал автомобиль? Если я успею, то смогу еще увидеть его и даже побежать ему вслед. Я могу выключать и включать свет моей настольной лампы и смотреть, падает ли на стол тень от моих рук. Таким образом, я в состоянии подтвердить то, что я воспринимаю с помощью
91
моих органов чувств посредством моих действий и повторных экспериментов.
Насколько я уверен в том, что мои чувственные данные истинны? «Факт», насколько я могу предполагать, — это не изолированное явление, воспринимаемое в пустоте, но нечто совмещенное с действиями, которые я могу совершать и воспроизводить вновь и вновь. Факт, таким образом, — это функция действия или действий. Даже в контексте моего непосредственного опыта я могу пригласить кого-то другого, чтобы подтвердить правильность моих знаний. «Джонатан, — зову я своего сына, — кто эти дети, которые там смеялись?» «Чья собака лает?» «Что это, начинается дождь?» И он может ответить: «Нет, папа, здесь нет никаких смеющихся детей или лающей собаки. Я думаю, что ты ошибся. У меня работает телевизор. Должно быть, ты слышал звуки, идущие из него. Ты можешь его послушать». Или: «Это не звуки дождя, папа. Я включил дождевальную установку, поливающую траву под твоим окном».
Скептики-экстремисты ставят вопрос о точности знания. О том, можем ли мы быть до конца уверенными в чем-либо. Они отрицают способность человека к определенному знанию и приходят в итоге к состоянию нерешительности. Но на этом пути мы можем впасть в фетишизм, особенно если будем апеллировать к некоторым внешним ограничениям. Нам могут сказать, что все, чем мы располагаем, — это не более чем знание непосредственного контекста эмпирических наблюдений. Но я могу ошибаться относительно того, идет дождь или нет, относительно щебета птиц либо смеха детей на улице.
Обычно мне не нужен кто-нибудь еще, чтобы подтвердить наблюдаемые мной факты или показать, являются ли мои убеждения соответствующими действительности и заключающими в себе истинное знание. Обычно я могу сам себя контролировать, для этого и существует здравый смысл. Но у меня могут быть сложности со всем этим, если я, скажем, близорук, путаю цвета или шизофреник, напуган чем-нибудь, обладаю слишком богатым воображением, чтобы воспринимать вещи такими, каковы они есть. «Дедушка, — спрашивает меня моя внучка вечером того же дня, — что это, волк прибежал к нашему окну?» «Нет, дорогая, — успокаиваю я ее, — это овчарка с соседней улицы».
Несмотря на все субъективные мотивы и цели, человеческие существа способны непосредственно наблюдать и правильно интерпретировать мир, с которым они непосредственно сталкиваются. Наблюдения никогда не бывают «стерильными» и изолированными. Чувствуя редкие капли дождя, кот бежит с улицы под навес. Ощущения суть
92
своего рода капли дождя для нас как столь совершенных животных, что мы можем понимать мир в его сложности и разнообразии. В принципе мое непосредственное знание может быть ошибочным, поскольку я могу принять желаемое за действительное. Но это дело поправимое. Однако в то же время я могу воспринять данное с некоторой степенью убежденности после того, как получил подтверждение воспринятым фактам: действительно ли идет дождь, щебечут ли птицы, моя ли рука отбрасывает тень, повернул ли за угол автомобиль, смеются ли на улице дети?
Я не вижу причин, почему мы должны увязать в трясине сомнений относительно таких элементарных вещей. Что касается средств и методов верификации, то у меня всегда имеются основания для принятия того, что, по моему убеждению, истинно и о чем я могу сказать, что я знаю, что это так. Убежденность такого рода вытекает из данных моего опыта (при условии, что я в своем уме, не психотик и не изолирован от действительности). Мы не можем обладать абсолютной определенностью в отношении текущего момента наблюдения, можем тут ошибаться. Но это не означает, что мы не в состоянии достичь высокой степени определенности. Дж. Мур настаивал на том, что он вполне уверен в точности чувственных данных относительно своей руки, которую он подносит к своему лицу. Я же думаю, что ошибочно разбивать мою руку на абстрактный пучок «чувственных данных». Тем не менее я знаю, что у меня есть рука и я могу определить различия между локтем и норой в земле. Отрицать, что мы не знаем ни того, ни другого, значит превращать жизнь в пародию на нее, а философский скептицизм сводить к семантическим играм.
Мы поставили вопрос о статусе наших частных или личных мнений (beliefs). Конечно, это было бы проблемой, если бы возникали требования интерсубъективного подтверждения каждого из них. Существует такого рода личное знание, которое человек может скрывать от других. Все мы, так сказать, носим маски. Скрытые эротические фантазии, вещи, от которых мы зависим, любовь к другому человеку, тайные мотивы, наши сокровенные мечты, страхи и тревоги — все они коренятся во внутреннем мире личности и связаны с прошлыми воспоминаниями и будущими надеждами. Они — причины и следствия бессонниц, волнения перед лекцией, первого поражения в шахматы и других событий личной жизни. Они могут быть весьма глубоко скрыты в нашем подсознании. Все это часто рассматривается как конфликт между интроспекцией и поведенческим измерением нашего существования. Исходный пункт такого знания относится к проблемам нашего внутреннего жизненного мира. Но все они так или иначе свя-
93
заны с тем, что мы делаем, т. е. с нашими поведенческими состояниями. Наши внутренние монологи имеют свои поведенческие корреляты, причины и следствия. Они — не какие-то абстрактные, никак не проявляемые переживания, напротив, они синтезированы со всем нашим жизненным миром ожиданий и действий. Хотя они у нас есть, их бывает трудно понять не только нашим друзьям или коллегам, но даже нам самим, особенно если мы находимся под властью какого-либо заблуждения.
Пока что я концентрировался прежде всего на нашем знании настоящего. Но в определенном смысле момент настоящего эфемерен, подобно ускользающему от нас стремительному потоку. Другое временное измерение моего жизненного мира — это моя память, память о только что бывшем, о недавнем прошлом и о давно прошедшем, без чего настоящее не имеет смысла. Я постоянно черпаю из моего опыта прошлого, который, удерживаясь в памяти, служит основой обобщений настоящего и осмысления будущего. Некоторые из моих ранних воспоминаний могут оказаться не замутненными временем и достаточно точными. Я хорошо помню свой первый поцелуй, огромное удовольствие, которое я получил от первого катания на коньках, путешествие в Афины, мои волнения, когда я начал преподавать, и др. К сожалению, память часто затуманивается и искажается желаниями и страстями, разрушается временем. К старости начинает подводить кратковременная память. Я могу забыть какие-то имена, вытеснить из памяти неприятные события своей жизни. Я не одинаково ясно могу припомнить то, что случалось со мной в прошлом. Я хорошо помню, что мой дядя Гарри умер в Ньюарке, штат Нью-Йорк, в возрасте 57 лет. Я был там, когда это случилось, и присутствовал на его похоронах. Между тем множество событий ушло в подсознание, и я нередко совершаю промахи из-за того, что какие-то нужные вещи оказались забытыми. А моя жена, кажется, помнит почти каждую деталь нашей совместной жизни. Она сопровождает свои воспоминания о людях, местах и т. п. такими подробностями, о которых я давно забыл. Я помню только «большие события», которые кажутся мне значительными.
Один из способов укреплять память - вести дневник или журнал, в котором фиксируются разного рода разговоры и события. Это подкрепляет воспоминания о случившемся. Можно также делать фотографии и коллекционировать вырезки из газет, рассказывающие о различных фактах, прежде чем те изгладятся из нашей памяти. Все мы хорошо знаем, что память может обманывать. Мы идеализируем прошлое, возможно, приукрашиваем хорошее в нем и охотно забыва-
94
ем дурное (или наоборот, в зависимости от свойств нашего характера). Таким образом, нам следует быть весьма осторожными с воспоминаниями о «фактах» из прошлого, если они не могут быть подтверждены. Здесь требуется некоторая доля скепсиса, но контекстуального, а не всеохватывающего. Скептики, конечно, неправы, когда не признают достоверности исторических событий, надежно зафиксированных в письменных документах или как-то иначе, например нашедших отражение на надгробных памятниках или монументальных сооружениях. Если мы предпримем серьезное исследование, то сможем убедиться в точности этих свидетельств.
Моя память о прошлом включает также планы, проекты и решения, которые я принимал и которые либо смог осуществить, либо нет. Я решил бросить курить и бросил; решил перейти на диету, но не перешел; хотел купить дом и отремонтировать его, что и сделал; написать книгу и закончить ее — и я ее закончил; переселиться в местность с более мягким климатом, но не переселился. Точно так же непосредственный контекст настоящего обращает нас вперед. Некоторые их предстоящих событий я предвидел, ждал их с трепетом или дурными предчувствиями и заранее к ним готовился, другие случались неожиданно. Некоторые мои предсказания сбылись, что-то из ожидаемого оказалось невозможным из-за непредвиденных обстоятельств. Я участвовал в избирательной кампании А. Стевенсона: он дважды был кандидатом в президенты. Я решил срубить тополь, но так и не сделал этого, запланировал сделать сад камней и осуществил это намерение. Я участвовал в создании комитета по защите академических свобод, а в другой раз — в защите незаслуженно преследуемого канадского физика, что принесло мне огромное удовлетворение.
Мысленный охват прошлого, настоящего и будущего накладывает отпечаток на мое сознание, и у меня есть знание всех трех его измерений. Мои наблюдения в настоящем обычно правильны, хотя порой я могу ошибаться. Моя память иногда говорит мне правду, иногда вводит в заблуждение. Мои представления о будущем и прогнозы иногда верны, иногда нет. Такого рода личное включает в себя здравый смысл, критическое мышление и ожидание знания, основанные на моем опыте прошлого и на моей информированности о будущем.
Мы можем спросить: всегда ли мы корректны, ведя внутренние диалоги с самими собой? Ответом будет — и да, и нет. Иногда наши друзья и родные могут знать нас лучше, чем мы себя сами. Им может быть свойственна беспристрастность, которой мы не обладаем в отношении самих себя. Некоторым присуща чрезмерная самоуверен-
95
ность или склонность к необоснованным выводам, другие, напротив, застенчивы и сдержанны в суждениях; одни слишком пессимистичны в оценке своих возможностей, другие переоценивают их. Иногда люди, наблюдающие за нашим поведением или речью со стороны, могут более адекватно оценивать наши достоинства или недостатки, чем мы сами. Поэтому для того, чтобы получить совет в решении какой-то проблемы, люди идут к психиатру, учителю, юристу или иному консультанту. Более того, мы можем лгать себе, однако наше видимое поведение способно выдать наши истинные чувства и желания. Оговорки или поступки могут раскрывать наши самые укоренившиеся самообманы. Разделяя с нами чувства радости или горя, люди тем самым помогают нам лучше понять наши собственные чувства и желания. Таким образом, интроспективное, находящееся в нашем внутреннем мире, поддается некоторой интерпретации извне. Оно не закрыто для исследования. Между тем я допускаю, что из всех форм человеческого знания интерсубъективному подтверждению менее всего поддается приватный синкретический жизненный мир индивида, несмотря на самые упорные попытки раскрыть смысл этого мира на основе бихевиористских интерпретаций.
До сих пор я говорил в основном о непосредственной проверке впечатлений от действительности, в которой мы живем. Несомненно, поскольку наше знание растет и функционирует, у него есть некоторая внутренняя основа. Однако верно и то, что на интерсубъективном уровне в наше непосредственное знание постоянно вторгаются и его постоянно «оккупируют» окружающие. В первую очередь это происходит в сфере языка, поскольку сам он — не что иное, как социальный продукт. Он выводит нас за пределы наших приватных миров. Мы можем разделять наши знания с другими людьми лишь в процессе коммуникации. Слова — это орудия культуры, посредством которых два или более человека сходятся в общих для них границах и разделяют бытующие в этих рамках смыслы. Как заметил Витгенштейн, язык — это не нечто исключительно частное. Он — своего рода леса, с помощью которых мы способны проникать в общие для нас значения и благодаря чему мы можем понимать друг друга, слушать, спрашивать и отвечать. Деконструктивистское разрушение языка, превращение его в непереводимые метафоры противоречит самой нашей способности сообщать друг другу чувства и мысли. Символы и знаки суть продукты культуры, они интерсубъективны. Они позволяют нам обладать знаниями, которые выносят нас за рамки нашего пространственно-временного текущего бытия и позволяют достигать опосре-
96
дованных и плюральных форм проверки знания, далеких от нашего непосредственного опыта.