2. Свободомыслие в древней Месопотамии

Говорить о подлинном свободомыс­лии в Шумере и Вавилонии затруднительно по нескольким причинам: во-первых, употребление этого термина пред­полагает такой уровень индивидуального спекулятивного мышления, какого древняя Месопотамия, по-видимому, не знала. Во-вторых, свободомыслие подразумевает сущест­вование противостоящей ему «ортодоксии», какой-то «официальной догмы», обязательной для всех. Этого, на­сколько известно, в Месопотамии тоже не было. Древне­восточным религиям и идеологиям вообще были, как пра­вило, чужды догматизм и сознание собственной исключи­тельности.

В позднюю эпоху, когда на территории Месопотамии складывались крупные государственные образования,

48

«официальная идеология» (идеи и взгляды, исходившие от царского двора и, быть может, важнейшего столичного храма) пронизывала далеко не все слои населения и — главное — в принципе не отрицала отличных от нее пред­ставлений, концепций и построений, связанных с иными почитаемыми религиозными центрами или местными тра­дициями. Ранее, во времена мелких «номовых» государств (до середины 3-го тысячелетия до н. э.), «официальные идеологии» соседствующих шумерских общин при всем своем типологическом сходстве внешне могли заметно расходиться, что, однако, не мешало современникам при­знавать их право на существование.

В условиях такого своеобразного духовного и интел­лектуального плюрализма правомерность употребления термина «свободомыслие» может казаться не бесспорной. Не следует забывать также и о том, что сведения о лите­ратуре и «философской» мысли древнего Двуречья очень неполны, отрывочны и часто не позволяют решить вопрос, представляет ли собой то или иное неожиданное, нестан­дартное суждение, встретившееся в клинописном тексте, проявление индивидуальной независимой мысли или же отзвук какой-то неизвестной еще традиции.

В научной литературе древнемесопотамская цивили­зация нередко предстает как некое единое целое. На деле картина была куда сложнее. В Месопотамии на протяже­нии ее трехтысячелетней истории сосуществовали и по­следовательно сменяли друг друга многочисленные раз-ноэтнические культуры — шумерская, аккадская, амо­рейская, ассирийская и пр. В данном контексте, однако, важны не столько конкретные различия между ними, сколько то, что внутри каждой из них было два пласта, собственно две культуры; иногда их определяют как «на­родную» и «элитарную». По существу же речь здесь дол­жна скорее идти о сосуществовании двух принципиально различных типов культуры — культуры первобытной и древней.

Первобытная культура — бесписьменная статичная культура традиционных охотников, пастухов и земле­дельцев; типичная ее фигура — полудикий житель глухого поселения. Культуру древности классически воплощают и представляют шумерский или вавилонский ученый-писец и чиновник-бюрократ. Культура древности в- известном смысле стоит ближе к культуре наших дней, чем к совре­менной ей первобытной. Своим происхождением культура древности обязана становящейся государственности, ур­банизации, сложной социальной дифференциации обще-

49

ства; она связана с появлением письменности, новых форм хранения-передачи информации и обучения, с возникно­вением новых видов деятельности и характеризуется но­вым складом мышления, новым типом сознания.

Первобытная культура постоянно «ионизировалась», подвергалась преобразующему воздействию со стороны культуры древних городов, но тем не менее благополучно сохранилась до конца периода древности и даже пережи­ла его. Различные группы населения испытывали это воз­действие в разной степени. Проникающая сила культуры древности (средства и возможности ее распространения) не была всеобъемлющей: отдельные районы страны, мно­гие народности, племена и социальные группы оказыва­лись практически не затронутыми ею. Такое положение наблюдалось и в Новое время, когда радиация господст­вующей культуры была несравненно интенсивнее.

Свободомыслие на «житейском уровне»

В традиционном бесписьменном обществе свободомыслие проявля­ется двояко: на уровне поведения (поступки, идущие вразрез с установившимися нормами) и на уровне суж­дений, не поднимающихся, впрочем, до целостной системы взглядов (высказывания и оценки, не совпадающие с принятыми в данном коллективе взглядами и представ­лениями) .

Первобытная, или «народная», культура Месопотамии была устной; о древнемесопотамском фольклоре можно судить по записям, сделанным представителями «элитар­ной» культуры, но следует помнить, что тексты, бытующие устно, и те же тексты, записанные в ознакомительных, учебных или иных целях, представляют собой явления разного порядка. Тем не менее клинописные документы проливают свет и на культуру более отсталой части насе­ления Месопотамии.

В традиционном обществе нестандартные идеи редко высказываются открыто и еще реже письменно фиксиру­ются. Вот почему в клинописных текстах можно указать, пожалуй, лишь на одну предположительно «народную» загадку, выдающую по меньшей мере безразличное отно­шение говорящего к дворцу: «Прибавится — [никто] не богатеет, уйдет — [никто] не обеднеет. [Что такое? От­вет:] имущество царя». Впрочем, и здесь нельзя с уверен­ностью сказать, является ли это проявлением индивиду­альной мысли или отношением, характерным для каких-то определенных, возможно широких, слоев общества.

Несравненно чаще несогласие с общепринятыми представлениями и нормами морали, не находя словесного

50

оформления, реализовывалось в поведении людей. Древ-немесопотамские юридические тексты сообщают о все­возможных поступках, подразумевающих дерзновенное пренебрежение отдельных индивидов к традиционным ценностям, законам и общественной морали. Особенно интересны случаи нарушений ритуальных и религиозных запретов, что было не столь уж редким явлением в по­вседневной жизни обитателей Месопотамии. Надписи на межевых камнях содержат ужасные проклятья по адресу тех, кто попытается незаконно изменить границы владений в свою пользу. Тем не менее смельчаков, решавшихся на это, судя по всему, находилось предостаточно. При за­ключении договоров и сделок часто давались торжест­венные клятвы, божественные кары должны были обру­шиться на голову нарушителя. Слишком многих, однако, эти угрозы не останавливали, и клятвопреступление было весьма распространенным явлением на всем Ближнем Востоке (особенно в Урарту).

Поразительный пример пренебрежения ко всем мыс­лимым божественным и человеческим проклятьям и на­казаниям — ограбление могил, практиковавшееся в древности почти повсеместно. Сегодня трудно предста­вить, что значило тогда решиться на подобное святотат­ство: человек преодолевал не просто «технические пре­пятствия», главное — нужно было побороть в себе страх перед могучими таинственными силами, охраняющими усопших. Об ограблении могил в древней Месопотамии из текстов известно очень мало, но археологические данные позволяют думать, что гробокопатели: встречались и среди шумеров, вавилонян и ассирийцев. Правда, в Месопота­мии гробокопательство, пожалуй, не носило столь кощун­ственного характера, как в Египте, где грабители иной раз посягали на самое божество — мумии фараонов. Зато в клинописных источниках постоянно говорится о поку­шениях на храмовое имущество, т. е., по тогдашним представлениям, на имущество бога. От старовавилон­ского времени (XIX — XVI вв. до н. э.) сохранился любо­пытный протокол разбирательства дела о краже одеяния и головной повязки у божества, т. е. у культовой статуи, находившейся в храмовом святилище. Некто украл наряд богини Нинмарки, покровительницы правосудия, в храме которой происходили заседания суда; в одежду вор вы­рядился сам, а головную повязку обменял на финики. Известно, что кощунственные действия порой сопро­вождались особыми ритуалами, своего рода «контрма­гией», которая должна была предотвратить последствия

51

нарушения освященных временем запретов и установле­ний. Однако в экстремальных случаях вроде описанного выше преступник едва ли мог рассчитывать на то, что его заклятий будет достаточно, чтобы отвести гнев божества. Причины нарушения ритуальных и религиозных за­претов, по-видимому, лежат в области материальных ин­тересов людей. Именно под давлением обыденных житей­ских потребностей, практических нужд и интересов шуме­ры и вавилоняне, преследуя определенные материаль­ные и иные выгоды, пренебрегали принятыми нормами поведения, проявляли скептицизм, а в отдельных случаях приходили к отрицанию традиционных пред­ставлений о богах, о святости и незыблемости общест­венных установлений.

Скептицизм в месопотамской словесности

Однако, если бы все древнемесопотамское вольнодумство сводилось словесности только к ограблению могил, воровству и святотатству, о нем едва ли стоило бы и говорить. К счастью, сохранились тексты, позволяющие утверждать, что свободомыслие в древней Месопотамии существовало не только на уровне практического действия, но и на уровне мышления.

Древняя Месопотамия, как, по-видимому, и весь древний Ближний Восток (включая Урарту)-, не знала философии в подлинном смысле слова. Это, конечно, не означает, что шумеры и вавилоняне не задумывались над важнейшими проблемами жизни; однако склад мышления вавилонян резко отличался от склада мышления эллинов, создавших подлинную философию, и это проявилось в характере, содержании и форме дошедших до нас текстов.

Шумеро-вавилонская литература «философского» толка (так называемая литература премудростей) состоит из поучений, наставлений, сборников пословиц, ученых диалогов-споров и дидактических поэм. Древнейшие ее образцы восходят к середине 3-го тысячелетия до н. э., а самые поздние тексты относятся к концу I в. до н. э. Часть текстов (пословицы, возможно, некоторые поуче­ния) представляет собой запись фольклорных произведе­ний, другие изначально возникли как авторские письмен­ные сочинения («Поэма о невинном страдальце» и пр.). В столь разнородных и разновременных текстах неизбеж­но расхождение при оценке тех или иных явлений. В це­лом, однако, рассматривая вавилонскую литературу пре­мудростей, да и другие тексты, трудно отделаться от впе­чатления, что в главном месопотамская мысль на протя-

52

жении тысячелетий оставалась неизменной: идеи и кон­цепции, сложившиеся к концу 3-го тысячелетия до н. э., сохраняются без каких-либо радикальных перемен до эл­линистической эпохи. Тем интереснее представляются встречающиеся в нескольких авторских сочинениях вы­сказывания, которые ставят под сомнение самые основы древнемесопотамского мировоззрения.

Едва ли у кого-либо вызовет возражения мысль о том, что представления о смерти и посмертной судьбе человека во многом определяют ориентиры поведения людей, шкалу ценностей, принятую в том или ином обществе. Шумеры, как и вавилоняне и ассирийцы, считали, что после смерти человека ожидает жалкое прозябание в преисподней без надежды на воскресение или новое рождение. Богатые и бедные, злодеи и праведники по смерти оказываются в одинаково безрадостном положении. Умерший отправ­лялся в дом мрака, жилище Иркаллы:

В дом, откуда вошедший никогда

не выходит,

В путь, по которому не выйти обратно,

В дом, где живущие лишаются света,

Где их пища — прах и еда их — глина,

А одеты, как птицы,— одеждою крыльев,

И света не видят, но во тьме обитают,

А засовы и двери покрыты пылью!1

Не удивительно, что при такой перспективе загробного существования все ценности и цели шумеров и вавилонян находились здесь, на земле. Отсюда же, очевидно, про­истекает и идея прижизненного воздаяния (возмездия): награждение праведника и наказание грешника должны были свершаться при их жизни, так как после смерти по­мочь или повредить человеку было уже невозможно.

Житейская практика показывала, что благонравное поведение (соблюдение всех религиозных и социальных правил) не всегда вознаграждается, а преступления и прегрешения часто не наказуются ни людьми, ни богами. Уже в древнейших текстах высказывались недоумения по этому поводу. И по-зидимому, тогда же рождается един­ственно возможное в общем религиозном контексте ре­шение проблемы — происходит открытие непознаваемости человеком замыслов и решений богов. В надписи Гудеа (XXII в. до н. э.) встречается развернутый эпитет, позднее употреблявшийся чуть ли не всякий раз, когда речь захо­дила о непостижимости воли богов: «владыка, чье сердце (= мысли.— И. К.), как небо, далеко».

53

Возникавшие у древних обитателей Месопотамии со­мнения в правильности традиционно предлагавшихся объяснений миропорядка наиболее яркое и развернутое воплощение нашли в трех сочинениях конца 2-го тысяче­летия до н. э. Это поэмы «Владыку мудрости хочу вос­славить...» («Невинный страдалец»), так называемая «Вавилонская теодицея» и широко известный «Разговор господина с рабом».

Первая поэма (XIII в. до н. э.) представляет собой рассказ, ведущийся от имени некоего вельможи Шубши-мешре-Шаккана, который уверяет, что всегда чтил богов и царя, а между тем наказан, как закоренелый грешник:

Как тот, кто молитвой не славит бога,

В трапезы час не чтит богиню,

Не склоняется ниц, не бьет поклоны,

Чьи уста забыли мольбы и молитвы,

Кто священные божьи дни не приветил,

Кто в небреженье презрел обряды,

В почтенье и страхе не вел свою паству...

Беспечно забыл своего господина,

Бездумно клялся святою клятвой —

Так я ниспровергнут! А ведь я постоянно возносил молитвы!

Мне молитва — закон, мне жертва — обычай...

Славить царя — мое блаженство,

Песнопенья святые — мое наслажденье!..

Я славил царя, равнял его богу,

Почтенье к творцу внушал я черни.

Далее герой предается размышлениям о непостижимости воли богов:

Воистину, думал, богам это любо!

Но что мило тебе, угодно ли богу?

Не любезно ли богу, что тебя отвращает?

Кто же волю богов в небесах постигнет?2

Страдалец подробно перечисляет свои беды и болезни, он уже готовится к смерти, но в последний момент к нему являются вестники бога Мардука и несут исцеление и из­бавление от несчастий.

«Вавилонская теодицея», поэма-диалог, написанная в XI в. до н. э. вавилонским жрецом-заклинателем Эсагил-кини-уббибом, также поднимает проблему невинного страдания. Здесь она переносится из плана индивидуаль­ного в общественный: это уже не какой-то отдельный не­лепый случай, а общий порядок вещей:

Идут дорогой успеха те, кто не ищет бога,

Ослабли и захирели молившиеся богине...

54

Превозносят важного, а он изведал убийство, Унижают малого, что зла не делал. Утверждают дурного, кому правда — мерзость, Гонят праведного, что чтил волю бога. Золотом наполняют ларец злодея, У жалкого пропитанье из закрома выгребают. Укрепляют сильного, что с грехом дружен, Губят слабого, немощного топчут.

Утешающий страдальца друг дает уже знакомый ответ:

Как средина небес, сердце бога далеко,

Познать его трудно, не поймут его люди3.

Божий промысл неисповедим, остается лишь уповать на божественную милость и смиренно молиться — вот вывод, к которому приходят авторы «Невинного стра­дальца» и «Вавилонской теодицеи». Отказываясь от непосильной задачи собственной мыслью объяснить при­чину страданий невинного человека, вавилонянин мог, оставаясь в рамках традиционных представлений о миро­порядке, сохранять веру в то, что такое объяснение все же

существует.

Авторы поэм, о которых шла речь, открыто не отрица­ют основные мировоззренческие установки вавилонского общества; более того, внешне поэмы как будто подтвер­ждают правильность традиционных объяснений. Однако высказываемые страдальцами сетования и жалобы по­зволяют составить представление о тех проблемах, кото­рые волновали месопотамское образованное общество, о тех сомнениях, какие его мучили. Сам факт «проникно­вения» таких вопросов в художественные (дидактические) тексты свидетельствует о том, что элементы скептицизма были достаточно распространены. Опыт и здравый смысл, т. е. все та же житейская практика, заставляли многих недоверчиво относиться к готовым, но, увы, недоказуемым ответам на важнейшие вопросы бытия. Неразрешимая загадка смерти, проблемы страдания невинных, справед­ливости богов и смысла зла особенно стимулировали та­кие сомнения.

Свое крайнее выражение они нашли в поэме, известной русскому читателю под названием «Разговор господина с рабом» (X (?) в. до н. э.). Человек изверился во всем: в истинности и прочности всех земных радостей и на­слаждений, в смысле и ценности добрых дел.

Поднимись и пройди по развалинам древним, Взгляни на черепа простолюдинов и знатных: Кто из них был злодей, кто был благодетель?4

55

Он сомневается если не в существовании богов, то в возможности добиться их благорасположения:

Приучишь ли ты своего бога ходить за тобой, как собака,

Раз он требует от тебя то обрядов, то послушанья, то еще чего-то!5

«Разговор господина с рабом» представляется верши­ной вавилонской мысли; тема суетности и тщетности вся­кой деятельности получает здесь поистине трагическое звучание. Все подвергнуто испытанию вопросами и со­мнениям, и ничто не признано прочным перед лицом смерти. С концовкой этого замечательного диалога пере­кликаются строки из эпоса о Гильгамеше:

Только боги с Солнцем пребудут вечно, А человек — сочтены его годы, Что б он ни делал — всё ветер!6

Вавилонская мысль пыталась найти способы психоло­гического преодоления конечности индивидуального су­ществования. Удовлетворительного решения вавилоняне так и не нашли, и это объясняет внутренний пессимизм, который был присущ их культуре. В своих высших прояв­лениях вавилонская мысль в отличие, скажем, от урарт­ской приближается к пониманию тайного изъяна своей культуры, внешне столь земной и жизнеутверждающей. Но вопросы, над которыми размышляли вавилоняне, мог­ли получить ответ только на новом этапе истории челове­чества.

------------------------------------------------

1 Я открою тебе сокровенное слово. Литература Вавилонии и Асси­рии. М., 1981, с. 162.

2 Там же, с. 218.

3 Там же, с. 237, 241, 240.

4 Там же, с. 208.

5 Там же, с. 207.

6 Там же, с. 136.